Анна Ахматова
Годы жизни: 23 июня 1889 — 05 марта 1966
Сначала дикая одесская девочка, носившая туфли на босу ногу и платье на голое тело. Прыгала в море со скал, co свай, c лодок, c волнорезов, и плавала часами. Никого не боялась, никого не слушалась, всем умела ответить, как отбить и отбрить. «Смесь русалки и щуки».
Потом девушка в белом платье, подверженная приступам лунатизма. Ночами в Царском селе ее тянуло выйти на крыши — подальше от Земли, где её ждали кошмары и несчастье.
Чуть позже петербургская красавица с низкой челкой и зелёными глазами, душившаяся духами «Идеал», худая и гибкая настолько, что без труда закручивала себя в кольцо и касалась ступнями затылка.
Ещё через время — трехсотая в очереди среди людей, стоящих у красной тюремной стены, чтобы отдать в окошко равнодушному вертухаю передачу для сына, брата, мужа, отца.
A ещё позднее — высокая женщина в шали, накинутой на плечи, трагическая фигура с гордым и величественным лицом.
Дома, в которых Ахматова жила в Севастополе и Царском Селе, исчезли с лица земли, люди, которых она знала и любила, исчезали. Николай Недоброво умер в 1919 году, Борис Анреп эмигрировал в Англию, Артур Лурье эмигрировал во Францию и писал ей отчаянные письма, зовя к себе; ни на одно из семнадцати писем она не ответила. Гумилева — Колю — убили. Мандельштама — Осю — убили. Поэта Бенедикта Лившица так избивали во время следствия, что он сошёл с ума; его убили. Поэта Льва Квитко убили. Поэта Переца Маркиша, которого она знала ещё в молодости, убили. Ее знакомый, юрист и историк искусств Иосиф Рыбаков умер в тюрьме. Сына арестовывали четыре раза и отправили в лагеря на тринадцать лет. Второй муж, Шилейко, говоривший, что «Аня поразительно умеет сочетать неприятное с бесполезным», умер, третий, Пунин, сказавший ей «Не теряйте Вашего отчаяния», умер в лагере, и могилы его нет.
«Я помню всё — в этом и есть моя казнь».
Она осталась одна — заживо замурована в советском времени. Так как ее не издавали десятилетиями, многие думали, что она давно умерла. Симонов считал ее поэтессой десятых годов. Твардовский вплоть до конца пятидесятых думал, что она умерла в двадцатые. Жена Пастернака, Зинаида, конечно, знала, что она жива, но говорила, что «Ахматова пропахла нафталином». Критик Самарин утверждал, что она жила с Николаем II, другой критик, Перцов, называл ее «женщина, которая не сумела вовремя умереть». A врач в поликлинике Литфонда спрашивал: «Вы кто — мать писателя или сами пишете?»
B двадцатые она «клинически голодала» (ее слова), в тридцатые жила в нищете, когда в комнате, где к обоям криво приколот рисунок Модильяни, у неё были только чай и хлеб. Иногда соевые конфеты для гостей. Полпачки чая в подарок — праздник. Четыре селедки — богатство. В сороковом жила в пальто, потому что кончились дрова. Имущества не имела — один архив.
Душа ее как будто состояла из несочетаемых вещей: безумия и твердости, хаоса и ясности. Она боялась переходить улицу и судорожно вцеплялась в руку того, кто был с ней, но на середине улицы кричала от страха; на тёмных лестницах предвоенного Ленинграда она переселялась в иную реальность и, рискуя сломать себе шею, искала ступени там, где их нет. Любой отъезд и вокзал доводили ее до сердечного приступа. Нитроглицерин всегда был в ее сумке. Одновременно она ясно понимала людей и умела строить отношения с ними, вела свою линию, отстаивала свои интересы в том, что называется «литературный процесс» и «история литературы», и с высокомерным вызовом смотрела на все свои несчастья. «Я могу выдержать все».
Как королева в изгнании, она не имела своего дома и жила по людям. У кого только она не жила. В начале двадцатых в Петербурге у Лурье, вместе с Ольгой Судейкиной. Потом у Пунина, во время войны одно время в каморке дворника, после возвращения из эвакуации у Рыбаковых и Гитовичей, а в Москве у Ардовых, у Харджиева, у Шервинских, у Большинцевой, у Шенгели, у Раневской, у Марии Петровых, у Ники Глен, у Маргариты Алигер; в конце концов она сказала с горечью, что в скитаниях «потеряла оседлость».
Потертое пальто, сплющенная шляпа, детская шапочка, грубые чулки, туфля с оторванным каблуком, дома чёрный халат с драконом на спине, разорванный по шву от плеча до подола — она невозмутимо носила любое тряпьё. После войны людям бросалось в глаза, что эта величественная женщина ходит в старой шубе с облезлым воротником. Сама она говорила, что «четыре зимы ходила в осеннем». И при этом — руки в перстнях.
У Ардовых на Ордынке, где посредине двора рос тополь, у неё была комнатка в шесть метров, почти вся занятая тахтой, а оставшееся место занимали стул и столик. Королева в изгнании сидела на тахте, уперевшись в неё ладонями, и принимала людей. Люди шли к ней с раннего утра до позднего вечера. Такие дни в семье Ардовых назывались «Ахматовками». Шли представиться ей, посмотреть на неё, прочитать ей стихи и услышать, как она читает свои. В соседней комнате кричал телевизор, там громко говорили, играли в карты. Окно нельзя было открыть: под ним мужики, матерясь, забивали козла. В подворотне, ведшей к подъезду, разливалась огромная лужа. И над всей этой прозой жизни из маленькой комнатки на Ордынке звучал ее твёрдый голос: «Поэт всегда прав!»
Поэт всегда прав, даже когда с сердечным приступом лежит в коридоре Боткинской больницы или на чужой кровати в чужой квартире («Подготовка к третьему инфаркту проходит успешно!»), поэт всегда прав, даже когда советские церберы вымарывают у него из стихов слова «Бог» и «тюремные ворота», и поэт всегда прав, даже когда неправ, называя с высоты своего величия Есенина «маленьким поэтиком» и утверждая, что «Цветаеву и близко нельзя подпускать к Пушкину».
Ее стихи, которые она не записывала и часто забывала, расходились по людям; их знали наизусть даже узники в лагерях. Сохранилась лагерная береста, на которой они выцарапаны. Забытые и сожжённые строки и стихотворения внезапно возвращались к ней из памяти тех, кто их сохранил. Свой тайный «Реквием», свой плач и стон, своё горе по убитым и ярость к убийцам она хранила в памяти семерых человек, которые не знали друг о друге.
Погружённая в «клокочущую тьму» самых страшных лет двадцатого века, жившая под угрозой смерти, которая еженощно могла постучать ей в дверь кулаками «этих милых любителей пыток, знатоков в производстве сирот», Ахматова не сломалась и не согнулась. В ужасе, грязи и крови доставшегося ей времени она сохранила серебро Серебряного века. Все понимали, что в эпоху пресмыкательства и раболепия значат ее величественная осанка, замкнутое древнеримское лицо и ее верность тем, кого убили. Когда многие, завидев жену или мать арестованного, переходили на другую сторону улицы, Ахматова ездила в Воронеж навещать ссыльного Мандельштама. «За это орденов не давали». Борису Пильняку, который однажды целую ночь ехал с ней из Ленинграда в Москву на своём новом американском авто, хотел на ней жениться и посылал ей корзины цветов, она отдала долг — стихотворением, написанным сразу после его ареста.
Антология русской поэзии «Высокое небо»